Роман-пазл: как сделаны «Дети мои» Гузели Яхиной
15 августа, 2018
АВТОР: Олег Демидов
Яхина Г. Дети мои. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2018.
Новый роман молодой писательницы ждали. С чем выйдет Яхина после сумасшедшего успехи «Зулейхи»? Сколько там переводов — открыт третий десяток? А сколько постановок? Когда, наконец, будет экранизация? И самое главное — о чём будет новый роман? И вот появились «Дети мои» — тут же пошли критические статьи. Начать стоит именно с них, потому что некоторые критики описывают особенности этого текста, важные для его понимания.
“Филологическая проза” и манипулятивные тексты
Галина Юзефович уверена, что и «Зулейха открывает глаза», и «Дети мои» обладают одной и той же “прямолинейной” и “довольно спорной моралью” — “в любом аду можно выкроить кусочек лимба, чтобы обустроить в нём своё маленькое, частное счастье”1. Правда, в новом романе “«лобовая» мораль сделалась заметно менее лобовой, затерявшись в облаке слов, звуков и фантазий”.
С Юзефович приятно спорить. Но тут-то, увы, весь процесс сводится к нескольким предложениям. Поэтому большого спора не выйдет.
Скажем сразу, что «Дети мои» — не про “маленькое счастье”. Точней — не только и не столько про него. Яхина учла все ошибки первого романа и в новом постаралась удивить “взыскательную критику”, навалив в текст как можно больше смыслов, приёмов, контекстов и т.д. Получился роман-пазл. Складывая кусочек за кусочком (разгадывая все аллюзии и реминисценции), мы обнаруживаем перед собой большое полотно. Не зря иные коллеги говорят об эпическом размахе этого романа.
Андрей Рудалёв настаивает, что перед нами проект под названием “филологическая проза”2:
«Это профессиональная литература и предназначена она для широкого круга читателя. Для тех, кто хочет умильную и сентиментальную картинку посмотреть, сказочку услышать, и историю слезливую и бьющую на эмоции. Также рассчитана она и на читателя с претензиями интеллектуального порядка, который мнит себя за элитарного».
Всё это действительно есть в новом романе Яхиной. Но Рудалёв сводит разговор на иную колею. В премиальной гонке «Национального бестселлера» случился большой скандал: в финал вышла книга «Посмотри на него» Анны Старобинец, где рассказывается о прерванной по медицинским показаниям беременности. Многие критики (Аглая Топорова, Елена Одинокова, Анна Жучкова) настаивали как раз-таки на “слезливой и бьющей на эмоции” истории — и потому отказывали тексту и автору в художественности, правдивости, адекватности и etc.
Включилась та же Галина Юзефовича. В фейсбучном посте она написала3:
«…любой текст манипулятивен по своей природе — автор всегда что-то хочет с тобой сделать, ему что-то от тебя нужно (хотя бы твое время), а значит, он тобой манипулирует. Это одно из правил игры — искусство (и в данном случае литература не исключение) так устроено, ему за это, собственно говоря, и платят. Иными словами ругать искусство за манипулятивность означает ругать искусство за то, что оно искусство».
Эту же сентенцию можно смело применять и к «Детям моим». Но если вам не хватает авторитета Юзефович, можно обратиться к А.С. Пушкину. В его «Элегии» (1830) был такой знаменательный момент:
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь…
Если же возвращаться к “филологической прозе”, к её популярному изводу, стоит посмотреть определение, которое даёт ей Рудалёв:
«Здесь важно сыграть на чем-то знакомом, вшить нити аллюзий, которые такого рода читатель с радостью ухватит и начнет разматывать и наматывать на клубок в формате сизифова труда. Подобная литература очень удобна для анализа, стоит потянуть за любую ниточку-образ и готовый образчик ходовой бижутерии получится. Его можно легко за что-то выдать, так как подобная литература — вторична. Сама по себе она не самодостаточна, является намеком на что-то большее».
С Рудалёвым можно согласиться, но при том условии, что чтение нового романа Яхиной и его дешифровка действительно оказались сизифовым трудом. Нам же кажется: это далеко от истины. И в этой статье мы попробуем подобрать “ключики” к каждому образу и к каждой значимой сцене, чтобы показать, как сделаны «Дети мои».
В конце концов, это та же манипуляция — только уже не на чувствах и сантиментах, а на узнавании. И тут, как ни парадоксально, опять можно вспомнить “наше всё”. У Пушкина в «Признании» (1826) были такие строчки:
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
Роман-пазл
Откуда же у критиков возникает ощущение, что их обманули? Что на самом деле мы имеем дело с издательским, а то и с писательским проектом?
Как раз-таки из-за выбранного Яхиной жанра. Слишком много намешано в этом романе. Приведём навскидку несколько сугубо литературных деталей.
Первое, о чём говорят все критики и что невозможно не отметить, — это немецкие сказки. В основе всего повествования, в каких-то персонажах (например, Арбузная Эми), в новых социалистических сказках, которые пишет селькор Гобах (Гофман + Бах), — они присутствуют везде. Профессиональные фольклористы или германисты могут точно сказать, с какими именно текстами работает Яхина. Она, правда, и сама рассказывает об этом в эпилоге, но мы же не можем верить автору: доверяй, но проверяй.
Второй кусочек пазла — Гёте. Бах читает ученикам стихи, приобщая детей к высокому немецкому языку. В его доме не так много книг, и все — классика немецкой поэзии.
Третий кусочек — большое количество реминисценций из Чехова и Лермонтова, о которых мы ещё скажем отдельно.
Четвёртый — точное попадание в наиболее репрезентативные кейсы эпохи.
Ограничимся одним примером. Когда Бах впервые за долгое время возвращается под покровом ночи в Гнаденталь, он видит натуральную скотобойню. Карагачи свалены в кучу и подожжены, кругом валяются лошадиные трупы, туши нерождённых телят и выпотрошенные внутренности.
К скотобойне как символу эпохи обращались многие литераторы Серебряного века. Тут «Хорошее отношение к лошадям» Владимира Маяковского, «Кобыльи корабли» Сергея Есенина, «Бычья казнь» Ивана Грузинова, «Мясники» Павла Васильева и многое другое.
При этом необязательно брать “советские” впечатления. Скотобойня — это ощущение от всего ХХ века. В качестве аналога можно взять тех же Есенина и Маяковского, побывавших на чикагоской бойне.
Есенин вспоминал: «В чикагские “сто тысяч улиц” можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире» (письмо А.Б. Мариенгофу из Нью-Йорка от 12 ноября 1922 г.)
Маяковский писал:
«Чикагские бойни — одно из гнуснейших зрелищ моей жизни. Прямо фордом вы въезжаете на длиннейший деревянный мост. Этот мост перекинут через тысячи загонов для быков, телят, баранов и для всей бесчисленности мировых свиней. Визг, мычание, блеяние — неповторимое до конца света, пока людей и скотину не прищемят сдвигающимися скалами, — стоит над этим местом. Сквозь сжатые ноздри лезет кислый смрад бычьей мочи и дерма скотов десятка фасонов и миллионного количества». («Свинобой мира», 1926)
Как всё это выглядит у Яхиной?
«Снег под брусьями был чёрный, словно кто-то вёдрами разливал здесь чернила. Несколько тяжёлых колод, изрубленных по верху и залитых всё тем же чёрным льдом, валялось неподалёку. В стволе одного из карагачей торчал позабытый кем-то нож. Кое-где на снегу — бурые кляксы коровьих лепёх <…> После отстрела животным вскрывали горло и подвешивали меж карагачей, на брусья — для спускания крови <…> Дальше обескровленные туши спускали на землю и снимали шкуры, вот здесь — на наспех сколоченных распорках. Тут же вынимали внутренности. Разделывали на колодах <…> вокруг валялись ошмётки потрохов, обломки копыт, смёрзшиеся комья хвостов, выбитые коровьи зубы <…> Между карагачами, в центре образованного ими треугольника, высилась какая-то тёмная глыба. Издали показалось: мёрзлые потроха. Подошёл поближе, присел на карточки — и тут же дёрнулся, упал, пополз на коленях прочь. Кислая дурнота вздрогнула в желудке, подкатила к зубам и выплеснулась на снег. Нерождённые телята».
Вот он один из главных образов прошедшей эпохи — и вот оно точное попадание Яхиной. Надо ли говорить, что подобных исторических кейсов в романе — хоть отбавляй?
Так и складывается кусочек за кусочком — “угадываемые” ситуации — в целый роман. Из этой “предсказуемости” и лёгкой дешифровки собственно и состоит “филологическая проза”, о которой пишет Андрей Рудалёв.
Только так ли уж плоха и вторична такая проза — вопрос.
Магический реализм
Ещё одна причиной, по которой критики воспринимают «Детей моих» как вторичный текст, — это неверное понимание истоков магического реализма у Яхиной. Каждый рецензент проецирует свой читательский опыт на автора и вкладывает в исходный текст совершенно чуждые ему смыслы.
Галина Юзефович сравнивает «Детей моих» с «Хоббитом» и «Властелином колец» Толкиена. Такая параллель ничем не подкреплена. Есть какие-то интересные моменты, которые объединяют оба текста, но в том-то и дело, что это не прямое заимствование. В конце концов, Юзефович сама же и вопрошает: “Зачем говорить «поволжские немцы — точь-в-точь хоббиты», если сравнение ничего не прибавляет ни первым, ни вторым?..” Правильно: так говорить не следует. Потому что Яхина работает не с текстами Толкиена, а с мифологическим сознанием. А хоббиты — это всего лишь причуды критика.
Точно также промахивается Алексей Колобродов.
Он пишет:
«Самый принципиальный изъян “Детей моих” бросается в глаза с ходу. Непопадание в жанр, провисание смыслов, концептуальный недобор по очкам. Роман, надо полагать, был задуман как семейная сага, но затем замысел трансформировался, унесенные ветром оказались в Макондо или даже в Чегеме <…> Реальные ориентиры — именно Маркес и Искандер».
Но ведь перед нами не семейная сага. Ни намёка на это не было. Вот если бы Яхина показала, как вырастают дети Баха — Анче и Васька — как они заводят своих детей, тогда бы Колобродов оказался прав.
«Сто лет одиночества» и «Сандро из Чегема» — такие же ориентиры, как «Хоббит» и «Властелин колец».
Что до “непопадания в жанр”, “провисания смыслов” и “концептуального недобора по очкам”, то это спорно. Попробуем объясниться.
Жанровая природа этого текста угадывается легко — роман. Разбираться, какой конкретно вид, — лишнее. Однако тот же Алексей Колобродов, вслед за Андреем Рудалёвым, называет «Детей моих» — романом-пазлом. Хорошее определение. Чтобы сложилась чёткая и ясная картинка, надо все детали расположить в нужном порядке. Если же критик не может этого сделать, появляется “провисание смыслов” и “концептуальный недобор по очкам”.
Бах и молния
«Дети мои» — так говорит не только Екатерина II, приглашая немцев в Россию, но, так или иначе, произносят эти слова отец народов Сталин, главный герой Якоб Иванович Бах, хуторянин Удо Гримм, партиец Гофман. То есть довольно большое количество персонажей. И на поверхность должен бы всплывать совсем другой краеугольный камень — детский вопрос и он же вопрос (кардинального) преображения настоящего ради светлого будущего. “Маленькое счастье” тут и рядом не стоит.
Чтобы сложилась захватывающая история, Яхина даёт нам бесхребетного персонажа, который должен справиться с обозначенной проблемой — большой и порой просто неподъёмной — а масштабы создаются благодаря параллельным сюжетам с остальными персонажами.
Якоб Иванович Бах — шульмейстер, то есть школьный учитель. Каждый день он проводит по одному и тому же сценарию. Встаёт рано утром, звонит в колокол (по нему просыпается весь Гнаденталь), протапливает помещение (школа и прилегающая к ней пристройка, в которой живёт Бах), проводит уроки, обедает, оббегает окрестности, проводит оставшиеся уроки, вечером ещё раз звонит в колокол.
Такое постоянство вполне его устраивает. Единственное, что раззадоривает Баха, — гром, гроза, буря. Он как заворожённый выходит из дома, чтобы в чистом поле наблюдать необычные природные явления. Его влечёт эта стихия. Гнадентальцы знают о такой причуде шульмейстера и закрывают на неё глаза.
Можно было бы сказать, что гроза — это метафора, как в случае с «Грозой» Островского, где всё закручено на эсхатологии. Но никакого конца света не случается. Ни лично для Баха, ни в масштабах Гнаденталя, ни в масштабах страны и мира.
Можно было бы вспомнить Горького, но, скажем откровенно, шульмейстер не годится на роль “буревестника”.
Скорее здесь должен быть лермонтовский «Мцыри»:
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О, я как брат
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил…
Но и это скорей всего не первоисточник. Тут Яхина работает выше всяких похвал. Должен быть претекст или даже прототекст — видимо, одна из большого количества старых немецких сказок. А то и вовсе — древнегерманский миф. Или скандинавский.
Скажем, тот же Тор с Мьёльниром — молотом, воплощающим в себе молнию. Или, если ещё больше углубляться в мифологию, всё должно сводиться к человеку (титану? богу?), который добыл огонь. Древнегреческий Прометей или кто-то ещё? Точней должны ответить фольклористы, герменевты и германисты — с чем именно читатель в данном случае имеет дело.
Мы же, возвращаясь к роману Яхиной, скажем, что Бах, пытающийся не обуздать стихию, но наблюдать её (не приручить молнию и огонь, а любующийся ими) — первый раз выказывает себя как слабого персонажа, бесхребетного, без “огня” внутри.
Ещё один Беликов
Как ещё проявляется эта слабость?
Яхина любит Чехова. Особенно это заметно по героям первого и второго романов, которые, так или иначе, развивают один известный образ.
В «Зулейхе», напомним, был профессор медицины Вольф Карлович Лейбе, который после революции начал носить на себе “яйцо”:
«Яйцо было почти прозрачным, с легкой радужной примесью: сквозь его светящиеся стенки, доходившие до уровня подбородка, Вольф Карлович видел университетскую площадь, сияющую чистотой под золотыми лучами солнца; никуда не спешащих, почтительно ему улыбающихся студентов; сверкающие незамутненной белизной, абсолютно гладкие колонны. Кровавого пятна — не было <…> профессор понемногу научился [яйцом] управлять: каждый раз, когда налетал порыв ветра, Вольф Карлович напрягал волю — и яйцо оставалось на макушке: оно читало его мысли и слушалось желаний. Выяснилось, что яйцо чрезвычайно умно: пропускает звуки и образы, приятные профессору, и намертво блокирует все, что может доставить ему хоть малейшее беспокойство. И жизнь внезапно стала хороша».
Это “яйцо” — не что иное, как футляр. Если бы Лейбе только и делал, что спасался в нём от внешнего мира, мы бы смело сказали, что это взятый на прокат приём и образ. Но Яхина действует смелей и развивает способности и героя, и футляра. Такая работа с метатекстом говорит о ней как о серьёзном писателе.
В новом романе “человек в футляре” конструируется чуть иначе.
Беликов, напомним, преподавал древнегреческий язык (в общем-то никому ненужный), был замкнут, боялся, как бы чего не случилось. В один прекрасный день ему попалась паночка, в которую он и влюбился. Эта встреча стала роковой.
Бах — учитель высокого немецкого языка (тоже в общем-то никому из гнадентальцев ненужного), с другими wolgadeutsche общается мало и вынуждено. В один прекрасный день его приглашают репетитором на соседний хутор, где он встречается с юной девушкой Кларой. Надо ли говорить, что и эта встреча оказывается роковой? Только если у Чехова герой погибает, то у Яхиной — буквально теряет дар речи.
Заикающийся учитель мёртвого языка перестаёт говорить — какой каламбур и какое своеобразное развитие чеховского персонажа.
Ойкумена, genius loci и ирреальный мир
От главного героя ненадолго перейдём к немецкой колонии на берегу Волги, в которой он живёт.
Яхина работает с разными контекстами — историческим, этническим, культурным, фольклорным, мифологическим и т.д. Об историческом хорошо написали Андрей Рудалёв и Алексей Колобродов4.
Об этническом и фольклорном должны писать специалисты — и можно быть уверенным, что появится не одна работа, т.к. текст к этому располагает в большей степени. Мы же попробуем разобраться с мифологическим и культурным. Начнём с первого.
Главный герой живёт в Гнадентале — в небольшом поселении на берегу Волги. В переводе с немецкого “Gnadental” расшифровывается как благодатная (“gnaden”) долина (“tal”). То есть Яхина намеренно помещает своих персонажей в пространство — райское, сказочное, оторванное от мира. Гнадентальцы никуда особенно не выезжают, ибо незачем: всё, что нужно, есть в их поселении. Где-то вниз (или вверх — неважно!) по Волге есть Покровск и Саратов, где-то далеко есть Москва и в каком-то немыслимом, позабытом пространстве, которое живёт в крови поволжских немцев, существует Германия. Получается, что перед нами самая настоящая ойкумена.
У этого пространства есть граница — Волга. Она разделяет левый и правый берега как реальный и ирреальный миры.
Хутор, в котором репетиторствует Бах, находится как раз-таки на правом берегу — в ирреальном мире. Самый главный человек (?) там — Удо Гримм. Ему прислуживает киргизы. За Бахом каждый день приплывает Кайсар — своеобразный проводник в иной мир. Без него невозможно перебраться на тот берег и отыскать искомый хутор, без него невозможно и выбраться из этого заколдованного места.
Возникает, однако, такой вопрос: почему Бах способен контактировать с этим миром и его обитателями? На него легко ответить.
Каждый день, в перерыв между уроками, у Баха был “час визитов”:
«…Бах спускался с крыльца шульгауза [школы] и оказывался на центральной площади Гнаденталя, у подножия величественной кирхи серого камня…»
Здесь ненадолго прервёмся, чтобы сделать одно важное замечание: единственный контекст, с которым Яхина не работает (и, кажется, делает это намеренно) — это религиозный контекст. Кирха и прилагающийся к ней пастор не вызывают у Баха никаких эмоций. Про Бога он не думает. Он живёт именно что в мифологическом пространстве. Само же появление кирхи и пастора — не для красоты, а скорее для исторического контекста — для советского богоборчества.
Но продолжим изучение “часа визитов”:
«Выбирал себе направление — по четным дням в сторону Волги, по нечетным от нее — и торопливым шагом направлялся по главной улице <…> Сначала — подняться на Верблюжий горб и окинуть взглядом простиравшуюся за горизонт Волгу: каковы нынче цвет волны и ее прозрачность? Нет ли над водой тумана? Много ли кружит чаек? Бьет ли рыба хвостом на глубине или ближе к берегу? <…> Затем — пройти суходолом, перебраться через Картофельный мост и оказаться у не замерзающего даже в лютые морозы Солдатского ручья, глотнуть из него: не изменился ли вкус воды? <…> Если во время визитов Бах замечал какой-то непорядок — порушенные бураном вешки на санном пути или покосившуюся опору моста, — тотчас начинал страдать этим знанием. Необычайная внимательность делала жизнь Баха мучительной, ибо волновало его любое искажение привычного мира: насколько равнодушна к ученикам была его душа на школьных уроках, настолько страстна и горяча становилась к предметам и деталям окружающего пространства в часы прогулок».
Что же у нас получается? Бах — самый настоящий дух Гнаденталя, его хранитель, оберег, genius loci. Хотя и кажется обычным шульмейстером. Позже эта роль подтвердится ещё раз, когда Бах начнёт писать свои заметки о wolgadeutsche и их колонии — для пришлого коммуниста Гофмана, который хочет переустроить Гнаденталь. Кому как не genius loci знать, чем живо поселение?
Точно по этим же причинам только Баху дано увидеть, что на самом деле представляет собой Волга. К концу романа он перебарывает свой страх и уже готовится к смерти: обустраивает свой хутор, чтобы оставить его сиротам, а в один прекрасный день выходит к реке и видит, как болтается на волнах лодчонка. Кто-то плывёт на его берег.
Бах не в силах противиться року — идёт навстречу незнакомцам и с головой заходит в Волгу. Начинает тонуть, но вместо того, чтобы пойти на корм рыбам, отдаётся течению — и оно раскрывает ему весь подводный мир. Тут и погибшие люди в Голодный год, которых Бах хоронил, спуская в прорубь. Здесь и сбежавшие сначала из сказки, а потом и из Гнаденталя тракторы «Карлики». На дне мёртворождённые телята, вагоны с лошадьми, корабли с пробоинами, Удо Гримм со старушкой Тильдой, люди разных эпох. Волга собирает всё и всех, сохраняя их в первозданной чистоте и даже в том обличии, в котором они были задуманы Богом. Так, например, горбун Гофман оказывается прекрасным юношей.
Волга выступает как граница между мирами, а то и вовсе оказывается чистилищем. Здесь “живые” существа ждут своего часа, чтобы в Судный день предстать перед Создателем и ответить за свою земную жизнь.
Страх
Мы сказали, что Бах испуган. Его душит за горло страх (Яхина любит буквализировать метафоры). И это, как бы ни было удивительно, движущая сила романа. Тут и всплывает очередной месседж — в переломное время вас может спасти именно страх. Не стоит этого бояться.
Мы говорили, что, конструируя своего главного героя на основе чеховского Беликова, Яхина делает это неспроста. Боящийся всего и вся, кроме стихии, Бах оказывается способен на контакт с ирреальным миром. Когда его воспитанница (девушка, с которой он занимается высоким немецким на хуторе Удо Гримма) прибегает к нему, ибо не хочет возвращаться с отцом в Германию (ну и испытывает какие-то неясные чувства к этому персонажу), шульмейстер начинает нервничать ещё больше. А вдруг гнадентальцы увидят их — и Бог знает что подумают? Так и происходит. Они вынуждены бежать на хутор и надеяться, что разгневанный отец никогда не вернётся.
Однако должно бы быть логичное продолжение из сложившейся ситуации. Бах и Клара пробуют завести ребёнка. Т.к. у нас бесхребетный герой, который к тому же не знает, о чём говорить со своей избранницей (у него тоже просыпаются чувства к девушке) — да и о чём говорить, когда всё так прекрасно? — он постепенно замолкает, а попытки зачатия оказываются бесплодными.
Окончательно исчезает дар речи в тот момент, когда на хутор неожиданно заявляется три отморозка, которые то ли бегут от красной армии, то ли являются их передовым разведывательным отрядом. Они хотят поживиться в богатом немецком доме. Бах прячет Клару и пытается сам дать отпор. Ничего из этого не выходит.
Трое солдат находят девушку и насилуют её. Показательно, что именно в этот момент Бах лежит связанным на полу и у него заткнут рот. Символическая сцена, во время которой как раз-таки пропадает голос и воцаряется страх.
Однако никто из критиков почему-то так и не разобрал должным образом эту сцену. Какова функция визитёров? Посеять страх в главном герое? Вряд ли. Страх был и до этого. Укоренить его можно было бы и иным путём.
На деле же Клара беременеет. Яхина долго держит интригу. Ни один из критиков так этого и не сказал, но отцом будущего ребёнка оказывается именно Бах. Как же так получается?.. Выходит, мы неправильно определяли функции визитёров и на самом деле перед нами не отморозки, а этакие своеобразные [падшие] ангелы, принесшие благую весть.
Немного эротики
Прописывая сцены насилия, Яхина не забывает и о лёгкой эротике. Правда, она работает довольно причудливым образом.
В тексте — много противопоставлений и зеркальных кейсов. Один из таких — отношения отцов и дочерей: Удо Гримм и Клара, Якоб Бах и Анче. Как бы ни было удивительно, но именно тут проступает эротика с аллюзиями на набоковскую «Лолиту».
Начнём с Удо Гримма. Его имя в русском контексте приобретает фаллические коннотации. Работают они не по прямому назначению, а в качестве символа власти.
Яхина противопоставляет этого персонажа, человека с характером, деспота и самодура, — меланхоличному Баху. Если отношения Удо Гримма и его дочери Клары автор намеренно выводит за скобки (обо всём мы вынуждены только догадываться), то отношения главного героя и его дочери прописываются подробно.
У обоих отцов — красивые дочери. Они не хотят их показывать большому миру. Тщательно оберегают. Их любовь — скорее желание обладать “сокровищем”. Неслучайно Бах сочиняет сказки, в которых простой портняжка, барабанщик или крестьянин спасают принцессу, возвращаются с ней в город, а там, на главной площади, встречают её отца, что просит прощения и обещает пристроить дочь за богатого человека; девушка, конечно, отказывается и остаётся со спасителем.
Это один ракурс. Посмотрим другой. Как и предполагает сказочный сюжет, убийца дракона рано или поздно сам становится чудовищем. Так и Бах — что в реальной жизни, что в сказках, которые начинают сбываться, — становится отцом-самодуром.
В его имени нет никаких фаллических коннотаций. Бах потерял дар речи. Потому его сексуальная энергия импотентна. Приведём отрывок из романа. Мальчуган Васька, приблудившийся, было, к хутору и подружившийся с Анче, по весне решил двинуться в путь. Девочка проснулась — его нет. Она кинулась на поиски. Бах — за ней. Долго бегала по лесу. В итоге без сил рухнула отцу на руки. Тот понёс её домой.
И вот Яхина показывает нам такую сцену:
«Сквозь разделяющую их тела тонкую ткань исподних рубах он ощущал заполошное биение её сердца. Превозмогая боль в коленях и хватая раскрытым ртом воздух, Бах медленно заковылял меж деревьев с Анче на руках — обратно, к дому. Однако чем дольше шёл, тем быстрее становилась его поступь и тем легче казалось прижатое к груди девичье тело — словно от него исходила молодая и чистая энергия, проникающая в измождённый Бахов организм через телесные прикосновения. Удивительным образом ноги Баха, и спина, и шея, и руки — от плеч до самых кончиков мизинцев — всё наполнилось упругой и радостной силой, запружинило, захотело движения <…> Всё стало наслаждением — во всём открылся какой-то близкий и правильный смысл. Во всём задышала жизнь <…> То была не знакомая Баху грозовая эйфория, не слепой и безрассудный взрыв чувств на грани душевного припадка, а раскрытие этих чувств во всей полноте и красоте, их медленное и мудрое проживание.
Что обострило до такой степени его восприимчивость? <…> причиной невероятного всплеска чувств была близость Анче. Раньше прикосновения к ней спасали от страха, теперь — дарили новое, незнакомое ощущение действительности: умение волноваться красотой мира и в каждом даже мельчайшем его проявлении видеть живое».
Здесь и упругая сила, и пружинящий шаг, и желание движения. Но Бах не отдаёт себе отчёта в своих желаниях. Не понимает, чего он хочет. Потому что абсолютно лишён мужского начала. Отсюда же невыразительность этого персонажа для наших критиков и отсутствие к нему какого-либо сочувствия.
Эротика же усиливается, если поставить рядом набоковскую «Лолиту». Такое сравнение может показаться надуманным, случайным и абсурдным. Однако в данном случае мы не ищем претекстов и текстов, из которых Яхина могла бы позаимствовать какие-то важные детали. Мы ставим вышеприведённый отрывок «Детей моих» рядом с набоковским романом, чтобы показать, как два разных писателя моделируют похожие ситуации с помощью одних и тех же особенностей.
Начнём с того, что Набоков в предисловии проговаривает, что у романа есть подзаголовок: «Лолита. Исповедь Светлокожего Вдовца». И это оказывается важным для нашей ситуации. Клара умирает при родах. Бах вынужден один воспитывать девочку и долго мучиться незнанием: его ли это ребёнок или нет?
Помимо этого у Набокова встречаются те же тропы: «Гейзиха и Гейзочка ехали верхом вокруг озера, и я тоже ехал, прилежно подскакивая раскорякой, хотя между ногами вместо лошади был всего лишь упругий воздух…».
Встречаются те же детали: «К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащего с безумием; но у меня была также и хитрость безумия <…> Быстро говоря <…> я украдкой усилил то волшебное трение, которое уничтожало в иллюзорном, если не вещественном, смысле физически неустранимую, но психологически весьма непрочную преграду (ткань пижамы, да полу халата)…»
Наконец, возникает метафора секса как похода через дремучий лес, из которого Бах вытаскивает Анче: «И когда путем жалких, жарких, наивно-похотливых ласок, она, эта женщина <…> подготовляла меня к тому, чтобы я мог наконец выполнить свою еженочную обязанность, то я и тут еще пытался напасть на пахучий след нимфетки, несясь с припадочным лаем сквозь подсед дремучего леса».
Но повторимся: Бах во всех смыслах импотентен, потому такая эротика быстро возникает на ассоциациях с условной «Лолитой» и столь же быстро гаснет. Назвать яхинского героя новым Гумбертом Гумбертом ни в коем случае нельзя.
Перед нами всего лишь ещё одна реминисценция. Колобродов сказал бы о “концептуальном недоборе по очкам”, Рудалёв — о “сизифом труде”. Но, напомним, именно так и должен читаться роман-пазл. Дешифруя отрывок за отрывком, мы приближаемся к пониманию текста.
Отцы и дети, учителя и ученики
Бах на своём хуторе кажется неуязвимым и вечным. Умершая Клара покоится в леднике. Позже хоронится в яблоневом саду. Дочь растёт. Так как сам герой, скованный страхом, не говорит, девочка не слышит человеческую речь и вынуждена общаться с отцом либо мычанием, либо интуитивно (Бах свято верит в это).
Но вот появляется мальчик-бродяжка Васька — киргиз или кайсак с русским именем. Его дерзкий приход на хутор удивляет немцев. Поведение паренька оставляет желать лучшего. Но он говорит — и как говорит! — знает несколько языков (из тех, что в ходу на Волге), не в совершенстве, а какие-то необходимые для жизни слова и обороты плюс, конечно, разнообразная брань. Такой портрет паренька позволяет нам говорить о нём как о дервише (бродяга, знающий магический (хулительный) язык), способном пройти в ирреальный мир.
Бах не гибнет в Волге, как мы выше писали: его “спасают” и депортируют в Казахстан. Последний месседж, который вкладывает Яхина в «Детей моих», звучит так: есть жуткие времена, когда даже в уютном месте, в Раю, в ирреальном мире реальность тебя достанет.
Перед депортацией главный герой успевает привести в порядок хутор и передать всё хозяйство советскому государству, переоборудовав жилище в “Детский дом имени Третьего интернационала”. (Собственно, после смерти Баха именно Васька становится главным обитателем хутора.)
Удивительно, но и в этом кейсе у Яхиной проступает реминисценция. На этот раз на стихотворение Арво Метса:
Незадолго до кончины
отец,
превозмогая боль,
тщательно расставил
дрова в сарае.
…Последнее,
что он успел сделать
для гармонии мира.
Бах, действительно, расставляет дрова в сарае, приводит поленницу в порядок и думает, так или иначе, о гармонии мира. Беда только в том, что Метс — очень уж специфический автор. Поэтому главный вопрос: осознанно это получилось или случайно? Пока, увы, не сказать.
У Яхиной практически каждый заметный герой отражает какого-то другого заметного героя. Создаются параллельные сюжеты. Читатель волей-неволей сравнивает персонажей в сходных ситуациях.
И в дело идут не только пресловутые родительские отношения, но и отношения по типу учитель-ученик, переходящие друг в друга. Бах и школьники, и Анче, и Васька, и Гофман, и гнадентальцы. Гофман и гнадентальцы Васька и Анче. Екатерина II и немцы. Сталин и немцы. Сталин как отец народов. Чемоданов (учитель игры на бильярде) и Сталин.
Что же из этого выходит?
Гротеск и символизм
Благодаря параллельным сюжетам в тексте отчётливей видны гротеск и символизм, в которых герои отражаются, как в кривом зеркале.
Гигант Сталин приезжает в карликовый Покровск. Характерно, что Сталин не доезжает до Гнаденталя — до ойкумены. Там, может, и вовсе жители едва доставали бы ему до щиколотки. Вообще всё вокруг — каких-то небывало малых размеров. Горбун и карлик Гофман. Якоб Бах — небольшого роста. А если учесть, что Анче перерастает его уже в 10 лет, то и вовсе удивляешься, что это за персонаж такой. Не один ли из гномов, о которых он писал в своих сказках. Наконец, даже тракторы называются «Карликами».
Понятно, что отец народов должен быть величественен, что всё познается именно в сравнении с ним. Но читатель волен спросить: для чего такой гротеск?
Попробуем ответить. Периодически сравнивая Баха и Сталина, Яхина сравнивает и их проблемные кейсы, то гипертрофируя трагедию главного героя, то приуменьшая сложности главы государства. Подобные эмоциональные горки, которые испытывает на себе читатель, — один из инструментариев драматургов и сценаристов. Не стоит забывать, что Яхина начинала именно как киносценарист.
В этом плане особенно выделяется сцена игры на бильярде Сталина и Чемоданова. Вот где важны тени и полутени. И тут включается на магический реализм, а некий приём из театрального инструментария. Над бильярдным столом висит лампа и освещает только игровое пространство. Образуется тень, в которую каждый из игроков уходит по очереди. Когда режет шары Сталин, отходит Чемоданов. Вождь занят размышлениями о судьбе немцев Поволжья и набирающей очки в политической гонке фашистской Германии.
Не обойтись без Гитлера. Сталин так увлекается этими мыслями, что проецирует его на Чемоданова. И из тени уже выглядывает карикатурный Адольф.
Вообще все линии со Сталиным кинематографичны. Коллеги-критики ругают эти маленькие новеллы за скверный язык, но он-то здесь и не так важен. Автора надо было показать символы и образы: съеденный боевой карп, полёт вождя над карликовым Покровском, игра на бильярде. Из каждой сцены торчит веер ассоциаций, которые каждый читатель волен распутывать сам.
Хоть сейчас выводи на постановку эти сцены. Или весь роман. Думается, за этим дело не станет. «Дети мои» — сложный, многоуровневый, головоломный роман-пазл, построенный на исключительном историческом материале. Можно назвать его “филологической прозой”. Можно придумать что-то ещё.
Но всё это не должно оттенять единственно значимого факта: нам явился новый удивительный автор, который в русской литературе обосновывается прямо на наших глазах, публикуя роман за романом, — и он здесь всерьёз и надолго.
Примечания:
1 Юзефович Г.Л.
2 Рудалёв А.Г. Случай Яхиной, или Легенда об успешном дебютанте// Перемены.
3 Юзефович Г.Л. Пост от 12 апреля 2018 года//
4 Колобродов А.Ю. Немцы Поволжья,